— Палы-ыч!
— От черт!
Ругнувшись, Виктор вышел в сени, накинул фуфайку и, пройдя через веранду, по ступенькам спустился к наружной двери. Со звоном выскочил из кольца запорный крюк.
— Чего тебе?
В носках, семейных трусах и фуфайке он встал так, чтобы Елоха, будь он неладен, не просочился внутрь. Просочится — хоть в десять глаз гляди, не углядишь, где и чего пропадет. Сорочье племя. Цыганское. В прошлый раз пепельница хрустальная испарилась с подоконника, будто и не было ее вовсе. А до нее — гирька с ходиков на цепочке.
И ведь спросишь — не признается. Но гирьку, гирьку-то зачем?! Сюрреализм какой-то.
— Одолжи, а?
Сапоги, штаны, кепка, клетчатая рубашка под засаленным пиджаком — был весь Елоха. По паспорту — Елохин Дмитрий Николаевич. Невысокий, худой мужичок лет сорока. С золотыми когда-то руками. Сейчас он прятал эти руки за спиной, чтобы, проклятые, не дрожали на людях.
Лицо простое, бледное, с костистым носом и узкими губами. За душой — жена да двое детишек. Домик на той стороне деревни.
Виктор прислонился к косяку.
— А прошлые долги?
— Так я помню, Палыч, — мелко и радостно закивал Елоха. — Ты сплюсуй…
— Дим, там к восьмидесяти тысячам уже.
— Да ниче.
Правда, испуг перед огромностью суммы на мгновение мелькнул в глазах. Но затем Елоха сморгнул, поскреб щеку, что-то кумекая, отер ладони о штаны.
— Палыч, я отработаю.
— А то ты раньше не грозился!
— Палыч! — Лицо Елохи сморщилось, выражая нетерпение и душевную жажду. — Я ж с пониманием. Завтра. Седня я болею, но завтра я у тебя как штык. Ты войди в положение! Я хоть детям чего куплю.
Холод кусал голые ноги.
— Кончал бы ты… — вздохнул Виктор, запахиваясь, но недоговорил. Бесполезно. Будто Елоха и сам не знает. Детям, видишь ли!
Прикрыв дверь, он поднялся в дом, мазнул взглядом по окнам, не подсматривает ли в щель занавесок проситель, и присел перед разве что не столетнего возраста, но еще крепким, основательным буфетом. Остатки фигурной выточки, тонкие, витые, металлические скобы ручек, мозаичное стекло верхних шкапчиков. Как еще такую красоту умудрились втиснуть в узкие двери? — мельком подумалось ему. Или весь дом вокруг него строился?
В темных недрах основания нащупалась тяжелая чугунная продолговатая посудина. То ли супница, то ли утятница, черт разберет. Виктор сдвинул крышку.
В последний раз он снимал с книжки тысяч сто пятьдесят, восемь ушло на хлеб, двенадцать на макароны. Да, еще двадцать на консервы. С нынешними ценами, пожалуй, пора уже снова пылить в сберкассу, что-то они как на дрожжах…
Но зато демократия, и каждый свободен сдохнуть.
Пошелестев купюрами, Виктор вытянул десятитысячную и пятитысячную банкноты. Сколько там портвейн сейчас? И вообще…
Кляня себя за несообразительность, он поднялся, расколупал узкую форточку окна и, запуская в комнату стылый весенний воздух, спросил:
— Тебе сколько нужно-то?
Елоха, усевшийся на лавку, вкопанную у дома, подскочил к окну. На кепке таяла снежная гусеница.
— Так, Палыч, сколько не жалко.
— Ты мне конкретно…
— Может, добьем до ста? Круглое число.
— А отдавать когда?
— Ну, Палыч… — Елоха обиженно моргнул. — Я по возможности. Я завтра у тебя… С самого утра, раненько. Солнышко встанет, а я уже.
— Сколько портвейн стоит?
Елоха шмыгнул носом.
— Подорожал. Надежда говорит, девять триста.
— Сейчас.
Виктор захлопнул форточку. Впрочем, откладывать обратно пятитысячную не стал. Тетрадь на столе от свежести дрогнула листом, напомнила, что циферки надо бы записать. Учет-с. Хотя, наверное, бесполезный.
Значит, пятнадцать. Чтобы не только…
Елоха приветственно махнул кому-то рукой. Виктор пересек комнату, к окну, из которого следил за фургоном, забрался коленом на диван, царапнул занавеску. По кривулине улицы, огибая глинистую колею, тяжело катил себя в инвалидной коляске Егорка Соболев.
В прошлом году, в мае, его, комиссованного, привезли из Чечни без ног. Правая была отрезана по ступню, левая — почти по колено. Посекло осколками. Хорошо, коляску подарил какой-то комитет. Но мать вроде бы копила на протезы.
Сам Егор ничего не копил — всю небольшую пенсию по инвалидности предпочитал спускать на сигареты и водку.
На лице Егорки курчавилась редкая бороденка.
Было ему не больше двадцати, и Виктор не мог долго смотреть в его светлые, какие-то детские глаза — все казалось, что и его вина есть в беде парня. Гнусная, сучья вина накликавшего, накаркавшего, подтолкнувшего к катастрофе.
Иногда Егор брал у него что-нибудь почитать. Правда, ему почти ничего из библиотеки Виктора не нравилось — все было то тяжелым, то занудным. Коваль разве что да Дюма пришлись ему по душе. "Легко после них, — обмолвился он как-то. — Не снится ничего".
Одет Егор был в непременные камуфляжные штаны и обтрепанный бушлат с донельзя черными рукавами — пачкались, когда крутил колеса кресла, и уже не отстирывались. Уши красные, стрижка под "ноль".
Виктор отвел взгляд.
Сунув ноги в резиновые тапки, с деньгами в кармане ватника он вышел к Елохе, ковыряющему траур из-под ногтей.
— На.
— Ух ты! — обрадовался Елоха, сжав купюры в кулаке. — Ну, я побег? А завтра, Палыч, ты знаешь, завтра я у тебя.
Он застегнул пиджачок на пуговицы.
— Соболю помоги, — кивнул Виктора на еле выгребающего из грязи Егора.
— Это — пожалуйста, — повеселевший Елоха взял "под козырек". — Слушаюсь, Виктор Палыч!
И пошлепал к инвалиду напрямки, сначала утонул сапогом в колее, затем героически его вытащил, затем, измызгав полы пиджачка, все же выбрался на твердое и схватился за ручку-перекладину у спинки коляски.